Страна : Россия
Помимо ежедневных трудов над серией моих книг я изучаю кинематограф прошлого, работа над получением образования и занимаюсь журналистикой.
Country :Russia
Apart of daily work on a series of my books, I study the cinema of the past, work on getting an education and really keen on journalism.
Отрывок из психологического триллера “Агапэ”
Виды любви
Дилан и Грейс — Людус, обратившийся в Агапэ
Кэррол и Майк — Прагма
Кэррол и Тэд — Агапэ
Логан и Алиша — Сторге
Меделин и Джексон — Эрос
Зед и Грейс — Прагма
Другие мужчины и Грейс — Людус
Другие женщины и Дилан — Людус
Примула и Хорист — Людус
Грейс и Али — Агапэ
Остальная дружба — Филия
Людус — гедоническая игра, выстроенная без эмоциональной привязанности. Это замирание сердца, флирт, дрожь от пойманного взгляда, эйфория, игривость. Людус — это всегда отношения без серьёзности, частая смена предмета обожания. Секс — средство выражения сексуальности, занятная игра без глубинных интимных желаний. Даже если влюблённые соблюдают вынужденную дистанцию, то они начинают охладевать друг к другу.
Эрос — эгоистическая страсть, сексуальное притяжение двух личностей, желание полностью обладать им или ей. Это быстролётная искра, почти сразу же тонущая в толще людской жизни. Эрос крайне редко приводит к основательному союзу. Этот тип любви вспыльчив, динамичен, агрессивен, способен привести к глобальному конфликту и импульсивно разбитому сердцу. В греческой мифологии Эрос — это одержимость, которую испытывает каждый, поражённый стрелой Амура. Живая и бурлящая, она толкает, управляет человеком для продолжения рода.
Сторге — прочная и спокойная любовь, похожая на родительскую любовь, любовь матери, брата, бабушки. Она нежна, надёжна, вялотечна, строится на фундаменте общих интересов. Этот тип любви не может перенести даже недолгую разлуку.
Мания — синтез Людуса и Эроса, любовь-одержимость. В основе этого типа любви лежит ревность и страсть. Это иррациональная любовь. Древние греки говорили «безумие от богов»; считали её наказанием. Страдают все — и влюблённый (внутренняя неуверенность, постоянное напряжение, душевная боль, смятение), и также возлюбленный. Если отношения и реальны, то факт согласия с таким ходом жизни больше похож на мазохизм. Мания — полнейшая зависимость, больше оцениваемая как «американские горки»; от возвышенного, чистого духа до стремительного завершения, попыток сбежать, исчезнуть из жизни партнёра.
Агапэ — тот самый сентиментальный, романтический идеал; золотое сечение; бескорыстное смешение Сторге и Эроса. Для Агапэ характерно полное уважение к желаниям возлюбленного, альтруизм, обожание, привязанность, нежность, страсть. Это явление редко; любовь Агапэ — это связь на духовном уровне; возлюбленные доверяют друг другу и не боятся неверности. Пара развивается, растёт вместе. Но также данное понятие подразумевает под собой любовь меж друзьями без сексуального влечения. В Библии об Агапэ говорится: «Долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не разражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине, все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит».
Прагма — рассудительная, «практическая» смесь Сторге и Людуса; любовь «по расчёту». Партнёры (именно партнёры, а не влюблённые, ибо голова здесь главенствует над сердцем) бескорыстно помогают друг другу, делают добро, помогают в жизненных, к примеру, карьерных, испытаниях. Многие отношения, начинавшиеся с Людуса или Эроса, переросли в Прагму или Сторге. Может быть комбинирована с Людусом. Со временем этот вид любви становится лишь теплее, надёжнее.
Филия — любовь друзей друг к другу; любовь, проверенная временем. Сам Аристотель считал, что человек испытывают Филию по трём причинам: его друг полезен ему, приятен ему, рационален и добродетелен.
Аутофилия — любовь к самому себе; повышенный уровень Аутофилии имеет родственные связи со смертным грехом — гордыней и высокомерием.
Грейс
Пение птиц вырывает меня из сна в это утро пятницы. Яркое августовское солнце озаряет уютную комнату, возвращает в реальность. Перед сном вчерашней ночью мне мерещился под окном силуэт мрачной, роскошно одетой женщины. Призрак её присутствия, была она там или нет, ощущался на метафизическом уровне и наполнял вечерний воздух тревогой и тоской. Пытаясь отогнать мрачные впечатления, я встаю с всё ещё манящей кровати; за окном никого нет, словно тревожный образ нарисовала моя буйная фантазия. Я бреду на кухню в этом тоскливом месте уединения — в доме, где я давным-давно растворилась в дожде брошенных слов, в лучах минутного солнца счастья и надежды, в мыльной пене океана воспоминаний. Бежевые обои на кухне, объединённой со столовой и гостиной, напоминают о детстве и о времени, когда мой отец ещё не сгнил, не был съеден червями, когда он не был сбит насмерть поездом внутри своего автомобиля. Моим образцом для подражания всегда был отец: в самой его осанке было какое-то достоинство, он всегда был прав в своих внятных суждениях, а на других ему было с высокой горы плевать; он носил строгий костюм и вечно был в чернилах от трудов над комическими стихами. Да, порой он изменял матери, но это не отнимало нашей неумолимой любви к нему. Кончив с воспоминаниями, я взглянула на полуденную стрелку бронзовых часов, когда знакомый голос лег на восточные мотивы обоев:
— Грейс, открывай живо! — Моя близкая девочка вернулась на родину.
Моё имя — Грейс Хилл. И когда я встречала подругу, прилетевшую домой, где-то в километре от нас выступил некто подобный Звёздной ночи.
Звёздная Ночь
Когда-нибудь, возможно, он укроется с ней в укромность, и будут они идти и идти. Он всегда её будет вести, а она — к нему льнуть. Но в который раз Ночь сидит в каком-то гниющем кафе, имеющем значение лишь для нескольких человек на всём свете. Это был прибрежный университетский городок. Народ вёл себя здесь тихо, везде разговоры велись только о погоде. Это были смиренные овцы, такие же тихие, как и те животные, которых отправляют на пароходах в Англию. (Однако англичане здесь не выделяются.) Здешние не любили тех, кто выделяется, кто привлекает к себе внимание — достижениями, поведением, биографией.
Лишь сегодня, впервые за долгое время, Ночь ощущает очарование какого-то древнего диснеевского фильма. Она усмехается от мысли, что в своём доисторическом отрочестве и подумать не могла о подобном обороте слов. Честно сказать, её смятенные чувства, как бы их ни пыталась скрыть Ночь, могут без её же ведома выйти из-под контроля. С кем-либо другим есть возможность играть, стать другим: стать блуждающим огоньком; на вечер одревеснеть, превратиться в бесчувственного, безэмоционального пьяницу; пошло расшутиться, выказывая естественное человеческое беспутство, трахая жирных кабанов и загоняя заядлых шлюх и наоборот; стать выпускницей университета и перечитывать «Лолиту». Но не с этой чувственной, горьковатой девушкой под боком, в километре от тебя.
Грейс
Алиша — одна из тех немногих, кого я считаю другом (а ведь это такое глубокое понятие!), тогда как отношения с матерью можно скорее назвать тугими тисками родства (сколько тысяч раз я видела это мраморное пугающее лицо матери, всегда чуть-чуть натянуто).
Все мысли о вчерашних паранормальных видениях безвозвратно исчезают с объятиями нерешительной, даже слишком приземлённой фанатички. Ее серебряный крест впечатывается в кожу на моей груди; Алиша, как и всегда, одета в слегка мешковатую одежду, русые пряди заколоты. Из-за её смуглой, персиковой, итальянской кожи кажется, будто мы явились с разных концов света.
— Я так рада тебя видеть, атеистишка! — вскрикивает Али, обвивая меня руками; её губы немного обветрились.
— Я скучала по тебе. — Мы замираем на мгновение. — Ну а теперь отцепись, а то повисла на мне, даже дышать нечем! — Мы почти рухнули наземь в руках друг друга.
Католичка падает на диван в гостиной и тут же встаёт под солнцепёк, срывая обертку с жевательной резинки, — радостная и в кои-то веки безмятежная, оценивающе окинув взглядом мою фигуру, она с лаской спрашивает о планах на день.
— Сегодня планов нет! — Мы улыбаемся; подумав, я продолжаю: — Мне только надо вернуть тебя близким после месяца разлуки, который ты проколесила по всей Британии со своим приятелем.
Перебираю пальцами красное мулине. Немного задыхаюсь от сестринской нежности Али.
— Ты бы видела, атеистка, какие картины он пишет! — вспыхивает она и резким шагом отступает в ближнюю к гостиному дивану тень; какая же она душевная натура. — Кажется, Клод Моне, Марио Сирони переродились в нём одном!
Я не отвечаю и убираю нитку; она беззаботно отходит от окна, от двери к палисаднику, и подушки прогибаются под ее весом, когда она прыгает рядом со мной.
— Ведь на деле ты уже всех пригласила, верно? — Али глядит иронично, откинувшись на спинку дивана и подтягивая ногу, как ребёнок, а я пародирую её жесты; она скользит фиалковыми глазами по светлому паркету, по кружкам терпкого кофе, по моим пальцам (не таким худым, как у неё), снова бездельно намотавшим на кисть руки мулине.
— Конечно, я их позвала! Эти кретины три часа не могут собраться. Уже полдень, а я им позвонила, когда ты только приехала.
И вскоре раздается дверной звонок; мы вскакиваем, проходя вдоль бежевых обоев прихожей. Через дверь я чувствую запах табака (это Алекс курит), и через считаные секунды я обнаруживаю на пороге компанию близких друзей. Такой же смуглый, как и Али, крупный еврей Логан; братья-двойняшки Зед и Алекс, последний — с сигаретой между пальцев.
— А вот и наша проповедница! — раздается резкий бас низенького Алекса с переливающимся пирсингом в носу; он подобен белокурому Аполлону, правда, коротко стриженному.
— А что мне остаётся делать, — то ли улыбается, то ли вздыхает она, — если пороки окружающих отравляют мне жизнь?!
— Ты совесть человечества. Лечишь нас от грязи и гнили! — Повела подбородком я, когда рослый Логан чуть не сбил Али с ног, отталкивая Зеда в сторону. Его гортанный акцент разливается по всему помещению. После месяца разлуки они вместе почти валятся с ног.
Этот учёный и католичка столь разные. В силу своей натуры Логан постоянно вступает в конфронтацию со своей возлюбленной (он до чёртиков любит спорить, особенно о вещах, которые близки сердцу его оппонента). Окружающие говорят о Логане, что он всегда одинаковый и хранит обиды десятилетиями, но в чем уж похожи она и он, так в сонливости, а не в свойствах характера.
— Здравствуй, дорогая, — мурлычет Зед сквозь смех и ласковые слова двух влюблённых — блондин с безупречно зачёсанными волосами и шестью родинками на шее.
Зед. Милый Зед. Мы вместе два года. Это тот роман, по типу которого написано огромное количество книг и не меньше голливудских фильмов: случайность, свидание, трагедия, вместе на года. Семьи одобряют наш выбор, в городке нас знают как идеальную пару (мы были королём и королевой глупого выпускного бала!). Но так тепло на душе от подобной жизненной встречи, от подобного слияния двух душ.
— Бонжур, — передразнила его я любя. — Чем сегодня занимался?.. — Заправляю прядь за ухо, проводя пальцами по своей шее.
В ответ Зед протянул мне оригами в виде каждому знакомого журавлика со словами: «Учился. И всю жизнь буду учиться таким мелочам, подобным оригами». Зед мимолётно целует меня в лоб и скрывается за уже родными ему стенами; журавлик с машущими крыльями прячется в тумбу цвета малахита. Уголёк сигареты тощего Алекса, парня среднего роста, загорается в последний раз, и негустое облако выпускается к кроне дерева, а ещё дальше машина проезжает по дороге (через дюжины вечеров и утр я буду почти что сбита подобным автомобилем на этом же месте). Брат моего возлюбленного входит в дом в черной толстовке с надписью «Directed by ROBERT B. WEIDE». Али отрывается от возлюбленного Логана и с дружеской страстью приветствует Алекса. С давних школьных времён он хочет себе татуировку на ключице с надписью «Саморазрушение — путь к свободе».
— В наше время народ пошёл безбожный, нет в нем благодати. — На фоне Алиша со страстью превращала Алекса в христианского, помазанного мужчину. Ее бескомпромиссная открытость влекла людей к Алише. Она подошла ко мне, взяла за руку и с надеждой спросила:
— Ты обещаешь, что завтра мы поедем в Портленд на художественную выставку?
— Конечно, мы посетим завтрашнюю выставку. Но сейчас я могу думать лишь о закусочной Нэт, — подала я идею, а Зед вошел обратно в прихожую и встал возле.
— Это предложение? — усмехается Алекс и чешет седой висок с мелированными коротко подстриженными волосами.
Как обычно не понимая разумом всей прелести момента, мы вышагиваем по берегу, будто продублированному с картины Моне «La Pointe de la Heve, Saint-Adresse» ; летнее солнце озаряет городок, чьи лучи так неравномерно покрывают планету, награждая нас светом и счастьем, а других заставляя прозябать во тьме. Волны бороздят нежный берег, крик чаек слышатся в далёком небе. Дует лёгкий ветер, развевая ветви прибрежных растений подле песка. Переступив порог кофейни, я даже своим эфирным телом ощущаю каждый солнечный сантиметр помещения. В воздухе витает еле заметная пыль. Оглядываюсь: за эти годы здесь ничего не изменилось.
Бело-чёрная плитка выложена в шахматном порядке, напротив входной двери стройным рядом располагаются пододвинутые к красно-черной стойке барные стулья, на которых уже сидят завсегдатаи. Вблизи окон парами стоят бордовые двойные диваны, разделённые обеденными столами. Почти в самом углу расположен любимый с давних времён музыкальный автомат. Недавно он заел и теперь способен крутить лишь одну песню. Доносится её мелодия.
— Здравствуй, Нэт! — приветствую я давнюю знакомую семьи, лучшую подругу моего отца, такую же часть этого захолустья.
В Нэт всегда было что-то родственное поздней весне с лёгкими перистыми облаками, тёплым туманным воздухом. Что-то отдающее детскими воспоминаниями. Она оформляет наш заказ за счет заведения, и в полупустом кафе мы подсаживаемся к белокурому румяному молодому человеку с блестящими серыми глазами, смуглой кожей, приметной родинкой над левым уголком губы. Его имя — Хорист.
Пытаюсь прочесть «J’ai perdu tout, alors, je suis noyé, innondé de l’amour; je ne sais pas si je vis, si je mange, si je respire…» с правильным французским акцентом на длинноватой неоновой бежевой вывеске, лёгким движением я поправила красное платье. Меланхоличные черты лица Хориста, за которыми скрывается нечто такое бесхитростное и простое, резко блекнут, когда Алекс наигранно неуклюже плюхается на сидение, двигая в сторону более стеснительного субъекта. Вот сейчас Алекс прицепится к любопытному экземпляру, покрутит характер Хориста, проверит неизведанное на прочность, резко выскажет несправедливо обидное, сделав ряд выводов, как бабочку приколет булавками за иссушенное брюшко к картону и оставит, находя новые увлечения.
Разговор становился всё оживлённее, я окинула взглядом пространство. Зед и Али пляшут под кантри, Логан скрылся, Хорист закинул руку на спинку дивана и наблюдает за дальнобойщиком, чья длинная, туго обтянутая кожей голова сидела на мускулистой и жилистой, точно сельдерей, шее. Он ругает танцы наших друзей, и вот я ловлю выразительные карие глаза одного из многочисленных незнакомцев; тело, обременённое душой, отталкивает стеклянную дверь, и в этот же момент поправляет изящными тонкими пальцами тёмные пряди, пытаясь подчинить их своей воле, а в поле моего зрения попадают рисунки черных полос татуировки вокруг да ниже локтя его правой руки. Красиво, так необычно. Но он уходит, а я переключаю внимание на престарелого мужчину за стойкой. Его большие, выпуклые, с воспалёнными красными веками глаза. Лицо смуглое, лоснящееся, без малейших признаков растительности, полные губы. Смеюсь над шутками Алекса и над своими недалёкими простыми мыслями, а Нэт, несущая наш долгожданный завтрак, всплывает около моего плеча. Только сейчас понимаю, как жутко голодна.
В памяти всё ещё держа воспоминания о вечернем океане, я утром следующего дня собирала в поездку вещи. Как быстро ночь минула! Как я привязана к морской глади! Шторы не пропускали прямых лучей солнца. Закончив собирать сумку, я выключила свет на втором этаже дома и спустилась к выходу. Оставался час до нашего отъезда; я поторопилась найти себе занятие. Подул ветер — не знаю уж теперь, из какой части света, с севера, наверное, — и зашатались голые деревья за окнами. Будь я романтичной натурой, а бы встала напротив стекла или даже бы вышла на улицу, чтобы созерцать красоту момента, но я скорее внимательна и любопытна. Уверенно обтягивающее тело платье с голубыми цветами и кружевами сочетается с золотыми серьгами и браслетом. В ожидании я приготовила кофе.
Грейс
Истории всегда начинаются в самый заурядный день, когда их и не ждёшь. Али и Логан едут в отдельной машине точно за нами; оглядываюсь и нахожу их глазами среди зелени сосен и придорожных кустарников по краям автострады. Детская наивная серая тоска накрывает волной в этом движущемся судне где-то посреди глуши; тихоокеанский бриз и побережье, как на картинке, уже давно скрылись.
— Обычно ты всегда радуешься выставкам искусников-художников! — Я не ответила Алексу, сидя внутри серенького автомобиля Зеда. Алекс ребячески коснулся моего лица пальцами, заявляя, что украл нос, и я сделала вид, будто обомлела. Как в детстве с отцом, я озорно засвистела, ахнула. Мы разыгрались, но Зед пресек на корню наше обыденное хулиганство.
— Ну, всё, господа, мы на войне, — в своей энергичной манере сказал Зед. Раздумья в его глазах, которые мы с его братом прервали, сменились раздражением… — И зачем вы это делаете?
— Разве мы занимаемся чем-то криминальным? — спросила.
— Просто ты, дорогая, сама по себе излучаешь сплошной негатив, — ехидничает Зед и чешет висок, не глядя на нас. — А зачем тебе вообще этот шарф, Грейс? На улице двадцать градусов!
— Надо же. Ему ничего не нравится! — Алекс сразу шел и что-то делал, пока мы с Зедом тратили время на пустые пререкания, не зная уж, всегда ли мы говорим с сарказмом. Просто порой слишком много подразумевается; а истину затем сложно найти. — Кто-нибудь, бросьте моего брата снова в океан, — припомнил Алекс свою выходку годичной давности.
— А сейчас мы все замолчим и перестанем дурачиться, — отрезала я, и парни послушали меня. — Зед поведет машину так, чтобы мы не разбились от его скачущего уровня желчи. А Алекс станет моей подушкой.
«Но Зед хороший, обаятельный», — думала я. Он разбирается в биологии, уж в этом-то знает толк! В его сухости, практичности нет ничего плохого. Зед смотрел на чистое небо. Играла тихая музыка.
— Мое плечо всегда готово, Грейси. — Улыбается Алекс, и солнечный свет падает на его коротко стриженные белые волосы.
Никто: ни Зед, ни Алекс, ни Кэррол (моя мать) — не понимает значение «Грейси». Так нежно меня называл мой отец Тэд лет десять назад, словно в другой жизни. А Алекс без малейшей капли сочувствия протягивает руку к приоткрытому окну, сдавливает пальцами твёрдое, похожее на череп насекомое и выкидывает его на ветер. С тем же беззвучным смешком стучит пальцами. Сон окутывает разум, и я закрываю глаза и трусь виском о ткань рыжей толстовки друга. Алекс нагибается, развязывает шнурки и сбрасывает правый, а вслед за ним и левый башмак. Размяв ноги, он предлагает лечь, и я соглашаюсь. В таких тёплых, неудобных объятиях лучшего друга я мысленно говорю Зеду: «Не ревнуй, блондинчик». От Алекса чувствуется перегар. Его задранная кверху ступня мирно отбивает такт. Алекс начинает петь жидким тенорком.
Мы завозим вещи компании в дом Кэррол и Майка (моя мать и отчим соответственно) и остаёмся на несколько часов в их доме американской мечты. Крашеные рыжие волосы Кэррол, ее зелёные глаза, подчёркнутые тонкой линией чёрного карандаша, и губы, покрытые насыщенной красной матовой помадой, — обычный образ. Она была замешана в какой-то известной интриге восьмидесятых годов, ныне забытой. Кэррол испорчена пороками, от нее отшатываются все встречные мужчины, кроме наивного Майка.
Но вот мы с Зедом за руку выбегаем на улицу. Душно, сухо, знойно даже в сумерках. Смеясь над нами, из дома выскальзывает Логан. В светских нарядах мы вновь отправляемся в путь. Для удобства берём такси, и водитель давит на газ. Солнце клонится к горизонту, постепенно темнеет. Глаза Алекса, выкаченные, похожие на странные каменья, уставились в одну точку за стеклом, мы проезжаем мимо высотных зданий в центре, наполненных искусственными огнями. У выставочного зала элегантные дамы и господа медлительно заходят внутрь помещения, а Али выскакивает из машины первой, с радостью гоня нас в здание; бант в ее волосах так иронично подмечает ее детскую веселость, которая, впрочем, присуща и мне, и каждому из компании моих друзей.
Первый и второй уровни объединённых этажей с приглушённым светом и лестницами по бокам создают впечатление огромного пространства. В коридоры выходит множество дверей, а по стенам висят картины — тщательно выписанные потемневшие импрессионистские пейзажи или (таковых ещё больше) серии портретов шести девушек из разных эпох, мирные, уютные сценки.
Мои друзья разбредаются кто куда; через несколько дюжин мимолётных обсуждений искусства туман более не заволакивает лиц чужаков, и полубоги превращаются в простых людей, моих знакомых. И мне нет необходимости прибегать к актёрской игре — моей работе; перемещаясь вдоль запутанных лабиринтов стен то с джентльменом, то с дамой, встречая скучающего Алекса или задумчивого Зеда, я не заметила, как осталась одна, и замечталась, глядя на полотна в главном помещении. Картины так разнородны; в живописи отражается характер артиста — что-то немного резкое, чувственное, но утончённое и цепляющее за душу. На одном полотне изображена на редкость дружная весна с зеленеющей поляной и девушкой (женщина приобретает особое очарование, когда становится неотъемлемой частью природы); она в кружевах благочинно дремлет, надёжно укрыв свои сокровища тканью покрывала, и будет, как я полагаю, дремать вечно. И сияет роса крупными чистыми бриллиантами, но всё же что-то да и ускользает от глаз, как бы предупреждая: «Это не рай, чтобы всё было идеально, дорогуша». Я аккуратно пробираюсь сквозь толпу к другому болезненно выразительному полотну, где преобладают цвета, какие можно представить при безумном смехе: один из солдат, сжимающий оружие, лежит, согнувшись, поодаль в неглубокой луже, пытаясь ползти, но не в сторону блиндажа. Тут мои мысли прерывает артист-брюнет, старше меня, в белоснежной рубашке и темном костюме в клетку; на вид ему около двадцати одного, но не по годам матерый, звонкий. Он меня подхватывает под руку (так же, как и все дамы и господа до этого; но — ах! — они не вели таких приятных разговоров, как этот молодой человек).
— В глазах солдата читаются последние мысли, последние воспоминания перед очевидной гибелью, — говорит с британским акцентом, а я подхватываю речитатив:
— И солдат вспоминает радостные моменты жизни, ведь счастье мы всегда только вспоминаем. — Медово-карие глаза наблюдают за мной и однозначно довольны ответом. — Это обыденно-лучезарные вспышки. Однажды Гёте спросили, был ли он счастлив за свою жизнь, и он ответил: «Да, две минуты». Эта картина об этом.
— А ты отлично чувствуешь искусство! — восхитился он по-дружески открыто и повел меня в сторону остальных картин в ряду. Мягкие правильные черты лица незнакомца, квадратный, немного острый подбородок и губы, чуть-чуть приоткрытые, словно готовые для поцелуя, не были экзотичными; я бы даже с легкостью забыла этого юношу.
— Искусство только и можно что прочувствовать, — продолжила я. — И если ты работаешь театральной актрисой, то это просто необходимо уметь делать.
— А твоя игра востребована? Я мог бы получить билет на один из спектаклей с твоим участием. — Мы рассмеялись, и, поддерживая разговор, я даже ребячески предложила ему билеты в партер. (Надо же, а мы и не знали друг друга; это и не нужно, и не важно. Знаю лишь, что мы оба не от мира сего.)
Все светские разговоры затихают в единый миг, словно сам Бог призвал к очищению здешних обитателей, ведь на импровизированную сцену на балконе вышел ведущий, но мы за обсуждением продолжаем двигаться от одной картины к другой.
— Дорогие дамы и господа! Вы уже слышали меня сегодняшним вечером неоднократно! Но сейчас я хотел бы отступить в тень и… — Пухлый мужчина с дёргающимися подбородками и, кажется, придушившим его галстуком, натянутыми пуговицами рубашки и костюма, такой, что хочется сжать, как игрушку от стресса, скачет перед публикой.
Всё ещё глядя на работу художника, мы выкидываем чужие голоса из головы; почти вся толпа за одним исключением на четыре дюжины задрала носы и слушает на каждом из этажей ведущего. Нечаянно сталкиваясь с другой парочкой на углу, мы находим себя возле картины, описывающей сюжет войны.
— Она одна из моих любимых. Душераздирающая, такая интимная и чувственная. — А он был выше меня. — Боль ужасает и одновременно притягивает людей. И так было всегда.
— А как же красоты Ниццы с той аристократичной француженкой? — интересуюсь я. Брюнет оборачивается и окидывает взглядом толпу, затем вспоминает обо мне. — Её хитрый взгляд вечно прикован к нам. Я даже и сейчас словно чувствую её глаза.
— Да, я тоже. — Он быстро оглядывается. — У меня к Франции скверное отношение. Серии портретов остальных девушек гораздо ближе сердцу. Они хотя бы не отдают настроениями публичных домов. — Его слова заглушаются чужим, громким голосом ведущего, который всё же перебивает любителя искусства.
— Но сегодняшнего вечера не было бы без нашего художника! — чуть ли не выкрикнул ведущий с большим энтузиазмом.
— Надеюсь, мы ещё увидимся. — Брюнет, любитель искусства, целует мою руку и, обходя меня, дружески проводя пальцами по плечу, отдаляясь. — Ещё увидимся.
Он скрывается в толпе, и я оборачиваюсь к сцене, поправляя голубое платье.
— Не было бы сегодняшнего вечера без Дилана Барннетта! Где же он?
— Я прямо перед твоими глазами, милый друг, — отвечает незнакомец, с которым я только что распрощалась, и уже поднимается по первым ступеням лестницы.
Люди отшатываются, и все взгляды теперь прикованы к нему. Забравшись выше и предавшись мыслям оригинальным и глубоким, он сливается с окружающими в единое гармоническое целое. Толпа приняла его, они его обожают, а я, в свою очередь, ловлю ухмылки некоторых отвлечённых зевак возле себя: «Вот она; столкнулась с художником и теперь глядит на него же»; «Довольна собой? Обратила внимание!»; «Возможно, она его подруга, знакомая», — читается в расширенных, обкуренных вечером зрачках, словно то, что мы обсудили с ним картины, — это криминально, ужасно! Но мне плевать.
— И я бы хотел сказать отдельные слова благодарности одному человеку здесь. Алиша! — Имя близкой сердцу так остро врезается вслух, и я каменею. — Отсюда свет так слепит, ни черта не вижу. — В толпе проходит лёгкий смешок. — Поднимайся ко мне!
Ко мне подходит пожилая женщина, с которой я познакомилась здесь около часа назад, толпа оживает. Все оглядываются, ищут, кто же это такая. Движение откуда-то сзади, и вот Алиша выскакивает на лестницу.
— Даже и недели не прошло с момента, как я сел на самолёт в Шотландии и оказался в Орегоне. — Она поднялась и подошла к брюнету. — И Али мне помогла с таким трудным решением. — Доносятся аплодисменты. — Она великодушно полетела на другой конец света и даже ещё до нашей личной встречи помогла мне с организацией первой выставки в Северной Америке.
Али покраснела, Али замялась и посмотрела на меня, поправила кофейного цвета бант в волосах.
— Ты точно преувеличиваешь моё значение в этой истории, Дилан. — Улыбается она.
— Ты не веришь в мою искренность? — В его голосе звучали иронические нотки.
— Не верю.
— Мне пролить слезу перед тобой и перед всеми, чтобы ты поверила?
— Дилан, ты же знаешь, я твоим слезам не поверю, — играет она.
— Алиша действительно не поверит моим слезам, — подтверждает Дилан. — Спасибо тебе, Али, что пришла сегодня.
Дилан продолжает, а ко мне подходят Зед, Алекс и Логан, вытесняя ту женщину и слова нашего художника (дама, теснившаяся ко мне, отходит к своему мужу).
(1 оценок, среднее: 4,00 из 5)