Никола Боровой

Страна : Украина

Философ по образованию, я давно занимаюсь исследованиями в области этики, эстетики и антропологи, часть из которых напечатана в издательстве Ридеро. Литературным творчеством, поэзией и прозой, занимаюсь с 27 лет, написал сборник повестей и рассказов, книги стихов, роман “Вначале была любовь” и Драму-роман “Льющийся свет” о судьбе и творчестве Караваджо

 

Country : Ukraine

I have fylosofical education and a lot of years djing searching in antropology, ethic and estetic. I began literature creation, poethic and proza, in 27 and wrote at this time boook of stories, roman “Firstly was love” on Holocost theme and drama “Pouring shine” on theme Caravaggio self and art

Отрывок из романа “Вначале была любовь”  

Автор предполагает, что множество людей самых разных жизней и судеб, гражданств, конфессий и идеологий, узнают в тексте романа, в его сюжете и событиях, в высказанных в нем идеях и опыте себя, и вполне возможно — увидят себя с не слишком лестной стороны… Автор заранее просит этих людей не обижаться на поставленное перед ними, перед их поступками, убеждениями и установками зеркало, а предлагает лучше задуматься о том же, о чем неустанно заставляет думать самого себя — что зеркало показывает…

ТОМ I
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ВЕЧНОСТЬ ОДНОГО ДНЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ПРИЗРАК СЧАСТЬЯ

…В это туманное и немного пасмурное утро 1 сентября 1939 года, у профессора философии Ягеллонского университета Войцеха Житковски, на своем «Мерседесе» неторопливо въезжавшего в со стороны дач в краковское предместье Клепаж, было не просто хорошее или даже отличное настроение. Говоря откровенно — пан профессор был просто счастлив, одновременно по детски и по взрослому; словно бы расстворившись душой и дородным, мощным телом в ощущении счастья и теплоты, покоя и чуть ли ни вселенской гармонии, он никуда не хотел спешить и потому пустил мерно и исправно урчащую машину как мог медленно. Всё радовало его — и довольно густой туман, и не торопившиеся разбегаться под властью вышедшего солнца тучи, неожиданно заволокшие город и окрестности еще вечером, и необычный для первого дня краковской осени, затекающий в приоткрытое окно и чуть пробирающий холодок, и мысли о предстоящем дне, знаменовавшем новый рабочий год. Эти мысли, впрочем, как и подсовываемое памятью указание на назначенную через пару часов торжественную церемонию, где ему предстояло конечно же выступить, а после — заседание ученого совета, наполняли сознание пана профессора как бы лениво и «исподволь», не затрагивая его внимания и переживаний. Целиком коридоры университетских зданий студенты заполнят оживленным, звенящим разговорами, бурлящим эмоциями потоком только через месяц. Однако, по давно сложившейся традиции, сегодня в Университете должны состояться несколько торжественных мероприятий, на которые приглашены и «новобранцы» — новоиспеченные студенты. Для них, «новобранцев» нескольких факультетов, намечены две лекции — преподаватели должны ближе познакомиться с будущими студентами, очертить перед ними предстоящую на академический год работу. Так повелось с давних времен. Ожидает встреча с коллегами, большую часть которых он не видел в летние месяцы. Еще неделя — и нерадивые лентяи из числа старшекурсников потянутся пересдавать «долги», неудачи на предыдущих экзаменах, потихоньку начнет бурлить привычная университетская жизнь с ее рутиной и радостями, творческими событиями и официальными церемониями, дискуссиями и интригами. Однако, мысли и «исподволь» настигающие воспоминания обо всем этом не затрагивали пана профессора и не способны были хоть сколько-нибудь поколебать заполнившее его существо, удивительное и загадочное чувство. Он решительно не желал в это утро ни чем тревожиться и ни о чем беспокоиться, даже в самых дальних мыслях, чтобы не приведи боже не дать расплескаться тому полностью охватившему, расстворившему его в себе ощущению счастья, покоя и гармонии, кажется полного совершенства мгновения, о котором недостижимо мечтал и молился гетевский Фауст — такому редкому чувству для сорокалетнего человека, философа не образованием и профессией, а самой своей сутью, рано обретенной и обильно приправленной жизненными испытаниями трагической мудростью. И даже откровенная банальность события, которое с самых первых мгновений сегодняшнего пробуждения наполнило душу профессора этим чувством счастья, согревавшим его в аккуратно прорезающей туман машине, не побуждала его привычно рефлексировать и иронизировать над собственными переживаниями. Профессор был совершенно счастлив, счастлив чувством покоя и безопасности, расстворенности в мире и мгновении, как бывает счастлив самый обычный человек наверное в любом месте земли. Счастлив самым что ни на есть простым.
Видит бог, которого наверное нет — у пана Войцеха Житковски были причины ощущать себя счастливым этим утром.
Собственно, если перейти сразу к сути, то причина счастья пана профессора Войцеха Житковски была и впрямь очень банальна — минувшей ночью, в уютном, обросшем старым садом и согретом огнем камина домике в районе дач, приобретенном профессором три года назад, как раз при получении почетной степени, его аспирантка Магдалена Збигневска, двадцати восьмилетняя красавица, подарила ему себя. Да-да, именно «подарила», в самом высшем и знаете ли чистом, литературном смысле этого слова — как дарит, со всем чудом истинной страсти и слияния отдает себя любимому мужчине небывало красивая женщина.
Трудно передать сонм чувств и переживаний, которые разгорались в душе пана профессора под разлившимся ощущением счастья и грозили, словно бы предвкушали прорваться, захватить не только его душу, но и ум ближе к обеду, когда ему вновь предстоит увидеть выспавшуюся и приехавшую в университет Магдалену — Магдуш, как он совсем по детски и трогательно шептал ночью, целуя ее, обнимая ее, прижимая ее к себе, иногда чуть не плача…
Однако — еще труднее понять и передать, что означало в жизни пана профессора это событие, обретение настоящей близости с необычайно красивой, молодой, но уже такой зрелой и умом, и духом женщиной, так просто и искренне подарившей ему себя. О, пан профессор Войцех совсем, знаете ли, не «сладострастник», совершенно нет, даже наоборот, в том-то и дело! То событие, которое сделало по настоящему счастливым профессора, умевшего с экстазом рассуждать о платоновских диалогах, увлекать аудиторию загадками кантовской гносеологии, с беспощадной иронией «разбирать по косточкам» новомодные социологические теории, вдохновенно раскрывать перед студентами тончайшие философские смыслы барочных полотен и бетховенских симфоний, в академическом кругу Кракова было как раз-таки вовсе не редкостью. Собственно — заводить романы, и подчас длительные с молодыми аспирантками, было довольно принятым в доцентском и профессорском кругу, даже считалось эдаким правилом «хорошего тона» и поступком, без которого настоящий поляк не может ощущать достойного «шляхетского» прошлого. В этом всё и дело. Громадный ростом, толстоватый сорокалетний добряк пан профессор, со всегда гладко выбритым, по десять раз в день и из-за самых разных причин заливающимся краснотой широким лицом, сочетающий в себе гневливую, зажигающуюся во мгновение и отдающую фанатизмом экспрессию холерика, шквальную, сохранившуюся и до сорока лет энергию сангвиника, глубоко застывшую в выражении глаз, невыдуманную меланхолию человека, знающего о смерти и видящего разумом истинную, зачастую уродливую и трагическую суть вещей, с давних времен, как и полагается истинному философу, совсем не таков, совсем!.. Грехи молодости — да кто же не грешил во времена оные и как мог не попытаться бросить себя в соблазны светской жизни еврейский юноша, отвергнутый родителями и сбежавший из еврейского квартала! — закончились очень быстро. Вместе с горечью разума и духовной зрелости, наступившей в существе будущего профессора Ягеллонского университета совсем рано, даже прежде, чем он в этом университете стал студентом, как-то пропало и упоение теми вещами, которые в таком возрасте не могут не увлекать и не казаться красотой, поэзией и сутью самой жизни, дыханием лучших лет, еще не омраченных бременем ответственности и разума. Однако же, оное бремя настигло Войцеха (урожденного Нахума) неподобающе рано, что сделало его будто старым и по странному отдаленным посреди компании брызжущих жизнью и оптимизмом молодых людей, заставило сменить факультет права на философский и перестать упиваться столь свойственными этому периоду жизни человека побуждениями. Очень молодым, он вдруг раз и навсегда понял, словно бы беспрекословно, неумолимо почувствовал — он не может слиться с женщиной, не испытывая к ней ясного, человеческого чувства любви, а делая так, поступает против самого себя. Вместе с мудростью и трагизмом разума, глубинной печалью зрелого и осознавшего себя духа, в жизнь будущего пана профессора, отвергшего свою общину, отвергнутого и проклятого в ответ ею, яростно боровшегося за признание в академической среде, пришло одиночество. Но вместе с тем — книги. Вдохновение. Творчество. Свою первую книгу пан Войцех Житковски написал в двадцать пять, вскоре закончил и издал вторую. Тридцатилетие ознаменовалось получением докторской степени и написанием книги по философии искусства. В тридцать пять, захваченный не столько идеями Ницше, сколько самими очерченными зловещим кумиром времени горизонтами мысли, он увлекся философией музыки и спустя два года, получив профессорскую степень, выпустил книгу о философском символизме в европейской музыке 19 века — она принесла ему известность в определенных кругах, она же — о судьба! — в конечном итоге привела в его объятия минувшей ночью красавицу Магдалену. Сам Теодор Адорно, баловавшийся сочинением того, что пан Войцех отказывался признавать музыкой, отозвался на его книгу, вступил с ним в полемику по главным для его труда идеям, что конечно не могло не льстить. Одиночество. Оно очень рано увлекло и захватило его, стало залогом его небывалой плодотворности. Говоря по чести — сжившийся и свыкшийся с ним, никогда не тяготившийся им, но всегда ощущавший его нехватку, нашедший в нем не только испытание, но условие, как часто подмечал для себя, настоящей и творческой жизни, пан профессор буквально до последнего времени был уверен, что оно — отпущенная до самого конца, обещающая оказаться непреодолимой судьба. Многие и многие годы он говорил себе — я никогда не любил женщины, никогда не встречал той, с которой мог бы разделить судьбу и свой мир или хотя бы представить подобное, и увы — это была чистая правда. Пан профессор Войцех Житковски знал, что такое желать любить, мечтать то ли о любви, то ли о той дымке совершенной разделенности и слитности с кем-то другим, которую мы часто обозначаем словом «любовь», но не знал, что такое любить женщину. В нем никогда не рождалось решимости со всей внутренней честностью и уверенностью в собственных чувствах, с предельной ясностью и подлинностью таковых сказать какой-нибудь из множества окружавших его женщин «я люблю тебя». Он просто никогда не любил женщины, не знал этого чувства — что же, собственно, тут непонятного? Ведь не воспринимать же всерьез все эти «новомодные» теории, которые он с таким неподражаемым юмором «разбирает по косточкам» на лекциях, зачастую вызывая неудовольствие студентов, норовящих ими увлечься… Нет любви — и нет, что тут поделаешь. Любовь, настоящая любовь — редкий цветок, ее нужно ждать и чаять, но посетит ли она жизнь и судьбу человека или минет стороной, совершится или же нет таинство встречи — жестокая и не подвластная человеку прихоть случая. Соединиться с кем-нибудь без любви и внутренней близости, словно выполняя работу и давно отлаженные, кем-то написанные роли, для дела создания семьи и продолжения рода, как принято в покинутой им в ранней молодости общине предков, опутать себя цепями заботы и необходимости — о, подобное было ему ненавистно, казалось смертью и с самых ранних лет, лишь представляя себе это, он начинал испытывать удушье и ярость, всё это казалось ему механической и бессмысленной жизнью, в которой не оставлено место для него самого, для главного в нем… Все эти «новомодные» властители умов, от Маркса до Фрейда — о, как же плоско и слепо они мыслят человека, существо человека, человеческую душу… как мало на самом деле знают и понимают они, мнящие себя обладателями «научной истины», раз и навсегда верной, как презирают они философскую мудрость прошлого, но сколько истины именно в ней, в ее подчас туманных символах и указаниях, а не в ставших лозунгами «научных теориях»!.. И когда пан профессор рискует утратить популярность у студентов, позволяя себе иронизировать над всеми этими «теориями» на лекциях, он не испытывает колебаний… Кто не думает о детях… но там, где нет любви — ничего нет и быть не должно… И почти до самых сорока лет не встретивший любви, не различивший взглядом и разумом женщины, которая была бы ему по настоящему близка духом или хотя бы такой показалась, пан профессор, громадного роста холостяк, басящий и читающий ставшие легендарными лекции, автор многих, обретших известность трудов, был искренне уверен, что до конца дней ему суждено прожить одиноким. И смирился с этим. Почти. До странного, кажущегося сном или фантазией чуда по имени Магдалена Збигневска.
Одиночество пана профессора, столь не принятое ни в академическом, «богемном» кругу, ни вообще у его сограждан, будь они хоть ортодоксальные евреи, хоть поляки из ревностных католических семей, давно обросло легендой. Вправду — одно дело, если бы речь шла о человеке, невзрачном внешностью и сутью, но тут-то дело другое, совсем другое! Разное поговаривали… о всяком в разное время перешептывались… И «новомодные теории» сделали свое дело, внесли в восприятие массивной и одинокой фигуры пана профессора лепту немалую — какие подчас невероятные, не имеющие отношения к действительности вещи, рассказывались за легендарной же, чуть ли не заслонявшей просвет в университетских коридорах спиной! Но пан профессор был человеком вдохновенным, талантливым и значимым, способный испугать или даже отвратить внешним видом, громоздкой фигурой и напором в общении, как цирковой маг или гипнотизер он заставлял забыть обо всем чуть ли не первыми словами своих лекций и книг, настоящее и подчас трагическое бурление мысли, которым он жил, и напряженная внутренняя работа, оное порождавшая, вовлекали и побуждали всякого слушающего задаваться вопросами и пытаться чем-то из глубины себя отвечать, Университет ценил его, интеллектуальные круги Европы — начинали замечать, и персону пана профессора в конце концов принимали такой, какова она есть: одинокой, странной, экстатически и надрывно вдохновенной, зачастую откровенно цурающейся самых простых житейских вещей и радостей.
Вспоминая по пути к Кракову подробности совершившегося ночью, такого в общем житейски банального, но своей правдой загадочного события, пан Войцех был поражен именно тем, что при всей поэтической страстности произошедшего (ожидаемой от женщины в расцвете лет и красоты, но несколько удивительной для сорокалетнего мужчины, грузного верзилы, в шевелюре которого начинает пробиваться седина), он не испытывал ощущения неискренности произошедшего, какого-то чувства стыда или нравственной нечистоты, нравственного преступления против самого себя, всегда настигавшего его во время, как он говорил, «грехов молодости», так безоговорочно и мощно его от этих грехов отвратившего. Вот-вот — в этом всё и дело: искренность! Простая человеческая, личностная и нравственная искренность. И близость — личностная, нравственная. Лишь ставшая в покрытые мглой и тайной совершающегося, одурманенные прохладой и запахом яблоневого сада мгновения полной и потому — какой-то чудесной, невероятной и дарящей вот то чувство счастья, которое безраздельно правило им. Философ остается философом и в эти мгновения. Он просто слился с человеком, которого узнал и полюбил, обрел — как обретают жизнь, видение истины, ощущение пути. Слово «истина» — не пустой звук для пана профессора, оттого-то и ходят легенды о той ярости, с которой он подчас ведет академические дискуссии о предметах, кажущихся далекими вообще от всяких чувств. И слово «путь» — тоже. Он доказал это в семнадцать, хлопнув дверью старого родительского дома в Казимеже, намертво решив, что будет жить иначе и пойдет иным путем, нежели предписывает ему «святая традиция предков»… Ох, как же нелегко пришлось ему на этом «ином» пути, но всё достигнутое паном профессором говорит, что и сам путь, и решимость на оный не были пустым звуком. И вот, события последнего времени показали, что слово «любовь», так часто произносившееся им в своих мыслительных построениях, но не становившееся реальностью чувства и внутреннего опыта, тоже — не пустой звук для него и не абстракция из философских рассуждений, какой была для Спинозы, да и не только. Пан профессор, туманным утром 1 сентября 1939 года неторопливо въезжавший в краковское предместье Клепаж, просто был заполнен ощущением счастья и удивительного, правдивого чувства любви. Он любил, обрел, по настоящему встретил близкую ему женщину. И был любим. Он был в этом уверен. И его широкое лицо, в привычной жизни как правило служившее полотном, запечатлевающим и бурление мысли, и сонм множества сложных чувств, нынешним утром выражало одно и очень простое, человеческое, подчас кажущееся недоступным — счастье…
Очень многое конечно же делало пана профессора счастливым в течение лет жизни — творчество и вдохновение, радость от воплощения важных и сложных замыслов, накал и серьезность дискуссий, возможность отстоять или по крайней мере хотя бы высказать в них нечто значимое, борьба за подлинные и святые вещи и неожиданный, кажущийся невероятным успех в ней. Да само осознание истины, всегда кажущееся чудом и похожее на вдохновенный, уносящий и грозящий если не сжечь или разорвать, то уж точно целиком поглотить экстаз! Многое, правда. И подчас с исключительной силой. Без творчества человек вообще навряд ли может быть счастлив — власть времени и смерти, застывшая в этом случае в его жизни и глядящая глумливой ухмылкой чуть ли не каждого дня, лишит его права на счастье, истерзает его душу ядом отчаяния и горечи. Пан профессор исповедует эту истину не один год. И знает о ней из опыта кажется с юношеского пушка на щеках. И конечно, счастье дарили свобода и достоинство, уважение настоящих и стоящих внимания людей, жизнь в согласии с совестью и самим собой, особенно — добытые в испытаниях и борьбе, доставшиеся по праву. Однако, еще никогда в его жизни ощущение счастья, чувство покоя и согласия с миром, удовлетворенности мгновением и существующим положением дел и вещей — подобное вообще гостило в его душе необычайно редко, не было настолько всеобъемлющим и пришедшим кажется до скончания времен. И причиной была его Магда — сама по себе похожая на сказочное чудо, до трепета любимая и сегодняшней ночью ставшая с ним одним целым… даст бог — судьбой и жизнью и уже навсегда. Счастье заливало пана профессора и безраздельно царило в нем, ибо он не просто любил и был любим, а нынешней ночью позволил любви торжествовать и править бал, прочно и навсегда, как он надеялся, прийти в его судьбу и занять в ней то место, которое пожелает. Потому что каких-нибудь жалких девять часов назад чудо и таинство любви, неожиданно и почти невероятно, но властно пришедшее в его жизнь с минувшего Рождества, обрело несомненную и полную разделенность, стало слиянием с любимым человеком до конца. В его жизнь и судьбу пришла женщина, близкая и дорогая ему так, что кажется — никаких слов из Мицкевича или Байрона не хватило бы передать это, которой он отныне желал жить даже более, чем его книгами, идеями, творческими порывами и планами и всем прочим, чем в основном был привычен жить до сегодняшнего утра. Счастье было в возможности жить глубокими и вдохновенными мыслями этой женщины, ее поразительным талантом и красотой, казавшейся лишь отблеском ее души и человеческой сути, ее планами и порывами, бурлящими в ней возможностями и силами, да кажется одними только ее ритмичными и уверенными шагами, которыми уже столько месяцев она привычна подниматься по лестнице в его апартаменты на Вольной Площади. И вот — с сегодняшней ночи это счастье становилось реальным и доступным, обещающим воцариться навечно. И перед этим всё как-то само собой отступало на дальний план или вообще исчезало, а мир с его тревогами должен был либо пойти к черту, либо на крайний случай пожелать пану профессору того же, что итак сейчас переполняло его — счастья.
Видит бог, которого скорее всего нет — человек существо несовершенное, и в этом своем сущностном качестве эгоистичное. И внезапно ощутивший то, что казалось недостижимым — счастье и согласие с существующим порядком вещей, пан профессор, хоть и философ, но всё-таки человек, плоть от плоти «сын адамов», искренне почувствовал в его туманном утреннем движении, что весь мир и создан собственно для того, чтобы он был счастлив. Что человек вообще должен быть счастлив. Обязательно должен. И как выясняется — вполне себе может. Удивительно ли, что все эти переживания оставили вне внимания и оценки пана профессора то, что сразу бы привлекло его в любой иной, самый обычный для его жизни день, в любое другое утро, когда вышедший из своей квартиры на Вольной Площади, он неторопливо прошел бы вдоль любимого, сращенного с событиями его жизни и судьбы Собора Св. Катаржины, срезал бы по Страдомской к Вавелю и после, неторопливо же, продумывая предстоящее, зашагал бы вдоль Архиепископской семинарии по аллее к Университету?
В самом деле — вспоминающий объятия и поцелуи Магдалены, ее страсть, изумительную выпуклость ее бедер, которой могли бы позавидовать возрожденческие венеры, палитру чувств на ее точеном, кажущемся скульптурным своей красотой лице, чудо бывшей между ними искренности и вообще всё то удивительное, что произошло минувшей ночью, пан профессор ничего не знал о тех стремительно совершившихся, словно вихрь налетевших как раз в эту ночь событиях, которые в ближайшие две тысячи ночей так страшно изменят облик и судьбу не только его самого и окружающих его людей, но всего мира…
Радио в уютном, утонувшем в старом саду доме, конечно было. И в любое другое утро, перед выездом с дачи в Университет, во время наспех выпитого кофе, пан Войцех конечно же включил бы его и таким образом в 7 утра знал бы тоже самое, что к этому времени знал уже почти каждый поляк. Но конечно — этого не могло произойти в описываемое здесь утро. Выходи пан Войцех в Университет из своей квартиры в доме на Вольной Площади, встреть он соседей, загляни он привычно в кабачок Маковски на Страдомской (чашки прекрасного горячего кофе, купленной там, как раз хватало на треть часа неспешной, задумчивой ходьбы до Университета по аллее) — он так же, как и всякий поляк, узнал бы о страшных вещах, настигших его страну и обещающих в корне изменить весь устоявшийся строй окружающей жизни. Взрывов, отголоски которых долетали до жителей Старого Города и центра, означавших налет немецких штурмовиков на военный аэродром за Вислой, пан профессор и его возлюбленная, уединившиеся в домике посреди заросшего сада в районе дач, конечно же слышать не могли. Обратить внимание пана Войцеха могли бы наверное и некоторая встревоженность на лицах начавших попадаться по въезде в город прохожих, и количество вдруг высыпавших на улицы полицейских, и заметавшиеся в необычном множестве по дорогам машины, но счастье и покой, властно заполнявшие его существо уже почти как добрые два часа, придавать значения подобным вещам и подробностям решительно не хотели. А потому — профессор старейшего Ягеллонского университета Войцех Житковски, вдохновенно призывавший на своих лекциях любить мудрость, без четверти восемь 1 сентября 1939 года, по странному стечению обстоятельств еще не знал того, о чем во весь голос говорил к этому времени наверное уже весь цивилизованный мир…

1 Звезда2 Звезды3 Звезды4 Звезды5 Звезд (1 оценок, среднее: 5,00 из 5)

Загрузка…