Павел Пермяков

Страна : Израиль

Меня зовут Павел Пермяков. Родился в 1975 году. До 1990 года жил в Латвии, Риге. Сейчас живу в Израиле, Иерусалиме. Работаю в издательстве международного журнала. Более двадцати лет пишу прозу, поэзию.

 

Country : Israel

My name is Pavel Permyakov. I was born in 1975. Until 1990 I resided in Riga, Latvia. Currently I live in Jerusalem, Israel and work for the publishing agency of an international magazine. For more than 20 years I have been writing fiction and poetry.

 

Отрывок из сборника стихотворений 

Отрывок из сборника стихотворений 

 

***

Утро. Дождь за окном. Чья-то шляпа в прихожей,

за стеной сосед давит нерв децибелом,

где-то на улице мокрый прохожий.

Я представляю себя после смерти в белом.

 

Сделал милость, три дня не брился,

снова дымлю, исхудал не в меру,

скажут – никак неделю постился!

Приму эти слова на веру.

 

День осторожно за днём шагает,

кто-то смеётся в соседней квартире.

Мой знакомый каждое утро газету читает,

будто источник его проблем – обстановка в мире.

 

На столе телефон, из него ни звука,

чем чёрт не шутит – про меня все забыли.

Думаю, не такая уж это и мука,

ведь и без меня люди как–то жили.

 

Словом, остался я и немые вещи,

есть время оформить мысли, пока грудь не давит,

недавно у меня был сон, надеюсь вещий.

Вот и снег за окном пошёл, валит. Всё сильнее валит.



***

Иерусалим

 

Гладь камней под ногами отражает небо –

серо, глумливо, прохладно, и медленная слеза

сползает с щеки памятника. Уподобившиеся хлебу

воспоминания, как крошки – ощупывают глаза. 

Пернатым покорно снится: голод, простор, восточная синева –

вечная, словно века застыли, нахлебавшись чистого

горя. И бормочущий, некто в чёрном, будто забыв слова

повторяет их – они звучат неистово.

 

Скоро рассвет. Холод ощупывает ладонью стену,

спазм преграждает путь растоптанному огню.

По ступеням вниз, и чувствуешь, как вену

испытывает удар – броню. 

Город не спит, городу нужно время,
чтобы объять собой бесчисленные места.
Воздух пропитан сном, сон исключает бремя.
Здесь память втекает в вечность, как мед – в уста.

 

 

***

Среди дюн, запахнувшись угрюмо, в нелепом пальто,

кто–то долго идёт в темноте по песку,

для него в этом мире, сейчас, не попутчик никто,

попирая ногами свою внеземную тоску,

он похож на корабль, затерявшийся в море без края

и дна. Без команды, лишь с парусом, словно в себе заключа

смысл поиска Terra Incognita, ветра и рая,

что черты обретёт в драгоценнейшем слове «Земля».

 

Я не знаю дорог, лучше той, что ведёт в тишине

к покосившейся хижине, зыбко стоящей у моря,

для неё тяжесть долгих часов, проведённых во тьме 

означает утрату тепла не пришедших людей. Ничего, кроме горя.

Даже если и кто забредёт, запахнувшись угрюмо в пальто,

будут вместе молчать, оставаясь лишь чутки к прибою,

и никто не заметит печали двоих одиноких, никто,

лишь волна, набежав в сотый раз, захлебнётся тоскою.

 

***

Эйн Карем.

 

В этих тихих местах сразу выглядишь гостем в просторах 
в глубине гордых скал ниже уровня моря. И трепещущих створок 
глазных не разжать, силы нету такой, даже если мой взгляд любопытный стремится наружу, 
ослепляя, затем, все внутри. И тогда вспоминаю о стуже. 
Надеваю покорно очки и в такой полутьме покоряю ближайший пригорок. 

Зелень. Море запахов в море ветров. 
Нос учуял далёких погасших костров 
слабый призрак. И церковь стоит у ручья, 
что без устали бьёт наподобье святого ключа. 
И турист ошалел от наличия древних крестов. 

Вверх, в испуганный рай на горе. 
За решеткой узорной, как будто в норе 
безопасней укрыться, когда ты паришь над низиной, 
скрыт оазис надежд в обрамлении святых на прохладных картинах. 
Они смотрят на нас, изнуряющих плоть на жаре. 

Нараспев, сотворяя молитву, невидимый старец царит 
между пальм, охраняя божественный вид 
на леса, что веками баюкали взгляд. 
И при входе в обитель читается: “Magnificat”. 
Слабо верю, что тенью надёжно укрыт 

сей чудесный мирок. Прощаюсь. Обыденно – вниз, 
и носками измученных туфель не пыль, собирая – муку. Но пока кипарис, 
ощетинив себя самого, не укажет мне путь, где без звука, ногами скребя 
по камням, можно тело приткнуть, по тропе я спускаюсь. И вижу, не зря – 
сад фруктовый, как ангел, над мною навис. 

Вечер. Время тихих огней, словно время разбрасывать камни, 
собирать нет нужды, я вернусь! Закрываются ставни 
в этих старых домах освещая теперь изнутри – 
солнце прячет лучи за стенами жилищ. И воскликнуть: «Замри», – 
я сему сокровенному миру тогда успеваю. И предчувствую давний 
морок долгих ночей без чудес, до холодной зари.

 

***

Шепот верхушек деревьев, сосновый говор,
крики чаек, в небе – море серого света.
Само море подобно илу – ил у подножья
моря, словно горы без края, напоминает сговор
печали и скорби посередине лета.
Счастье, входящее в поры кожи.

 

Глаз отдыхает на линии горизонта, вечер
окутывает тело шелком прохлады, а воздух
шевелит ряды длинноруких дюн.
Вдыхаешь ионы полной грудью и ветер,
соглашаясь с тобой во всем, ощупывает рябью воду.
Песок повсюду. Даже когда последний дюйм


остается там, где место лежащей тени –
позади, то с собой забираешь все это,
в сон, который тревожит память,
в котором падаешь на колени,
обещая даже немыслимое, чтобы только вернулось лето,
и сквозь ветер слышишь, как собака лает.

 

***

Венеция.

 

В конце засыпающей улицы, где плещущая вода
о каменную пристань, бормочет, рта не раскрыв,
я, обретя убежище, побросав поклажу, иду туда
где сереет прилив.

Белое ровное облако отражает себя во сне
фарфорового блюдца, дремлющего на постаменте
столика, тоскующего по скатерти, наблюдающего, как мне
грезится о киноленте,

в которой не счесть героев, путаницы городов,
полей, заблудившихся улиц, колоколов церквей,
винограда на лозах, пропащих на вид дворов,
растерянных людей.

Время возвращает меня на площадь,
звук треплет нервы протяжным криком
чаек. Флаги ветер на площадях полощет
пренебрегая ликом

святого; Сан Марко знает, как его утешить –
сгустив толпу, отовсюду изгнав торговлю.
Я нахожусь во власти мыслей, под гнетом плеши,
мое отступление готово.

В путь. Призвав официанта, ссыпаю мелочь,
холод пудрит лицо брызгами с Сан Микеле.
Плоскость близкой земли охраняет немощь
поклоняясь вере,

сохраняя память и не стремясь к величию.
Здесь тихо. Небо, прищурясь, глядит на склепы,
ветер гонит сюда волну и стаи птичьи.
Надгробья слепы.

Покидаю остров, оставив его таиться
среди других таких же, но устремленном
не вширь, а ввысь, к бесконечным лицам,
проступивших на черном.

 

***

Те же зимние узоры
на зашторенном окне,
те же сумрачные споры,
надоевшие вполне.
И стаканов, блюдец горы,
хрипом вечные раздоры,
не дают покоя мне.

 

Я взираю смелым взором,
вижу вдалеке пейзаж,
впереди себя просторы,
позади себя мираж.
Слышу краем уха вздоры,
чувствую, прощанье скоро –
близится к концу пассаж.

 

***

Апокриф.


Трубные звуки вокруг колоннад.
Звери, навек закончившие променад.
Крыши, хранящие под собой морщины.
Будущие поколения, которым недосуг
завоевывать территории. Наш испуг
превосходит их страх отныне.

И с утра, широко распахнув окно, где всё
пространство кричит лишь слова: “Месьё,
Как вам спалось?” – это благословение дней.
Вместо того чтобы преклонять колени,
я стираю подошвы в кровь. От пришествия лени
один шаг до забвения, два – до восстания королей.

Хочется взять в руки ключ от семи дверей,
отворить калитку, лицом в полумрак – смелей!
И, затем, вложив в открытую руку тьму,
другой прикрыв сверху её, обнаружить фокус
не превращения, скорее – нежданный опус.
Я чувствую холод ткани, ее одну.

Время мечет названия дней,
нанизывая сверху на них коней,
пешки, ладьи, ферзей, слонов,
всех, кто к игре причастен. Выигрыш
приходит в тот дом, что не ищет игрищ,
успех достается тому, кто не видит снов.

Время заканчивать. Горло жаждет пить,
кто-то – писать, ваять, о себе молить.
На дворе темно, и сама природа
не разобрав, где явь, где бред,
достает из мешка горсть чудных конфет –
их не может быть слишком много.

Ветры доносят лихие вести с неба,
там, как всегда, кому и с кем бы
удачней сойтись, ну а после – пир.
Кости швыряются в урны, чаши;
споры о жизни, о том, чья краше
морда, превращают застолье в тир.

Вновь предо мной картина: глухой подлесок
сырость, грибы, топь болот; как сухой довесок
времени к забытью, там подвоха нет.
Карта ложится на мыс коленей,
палец исследует линии, всех мгновений
не хватит на то, чтобы дать ответ.

 

***

Я вырос. Выросли чертоги, 

куда, замысловато ставя ноги,

спешат, выкликивая имена,

слова, расстрелянные быстрым вздохом.

И, попросту волнуя мысли,

стремится буква, сожжена

её основа, чистым охом

приглажена, но фразы – скисли.

 

Когда ночные трали-вали

меня за горло похватали,

засунули большие пальцы

в клокочущий источник скверны,

и, закусив щекой, протяжно взвыли,

довольные судьбой скитальцев,

живот, прощупывая, пах и вены,

не разделяя ложь от были,

 

но различая меж собой 

собак и кошек, ворожбой

гордясь и смрадную перину

стеля. Столь мерзкую картину 

я наблюдаю год из года,

как будто страшного урода

мать кормит словно на убой,

стоя на паперти ногой –
рукой держа свою лучину

усердно чувствуя кончину.

В окне студёном – чья-то морда

выпрашивает жуть аккорда, 

 

которого, так жизнь сложна,

не разумеет, и сполна

вкусив, мечтает о свободе,

такой, в которой нет начала

и нет конца, и нет причала,

но мысль есть о той природе,

которую, дурак, узнав,

на пользу обернуть не сможет

себе; подобно полю трав

волнуясь, руки над собою сложит.

 

И там, где нет еще имен,

там нет названий, нет времен.

А что же есть? Слепая свора.

Да ночь. Да топь. Тревога вора.

 

***

Набросок.

 

Дерево рамы. Белая краска, пузырясь, чувствует себя счастливой,

жужжание заблудшей мухи под потолком наклонным.

Лодка, застрявшая на отмели, жаждущая прилива,

человек за окном по лужам прыгает, кенгуру, знакомый.

 

Желтая спица втыкает себя в песок не менее желтый,

море вздыхает, как тихий зевок и длится

до горизонта и дальше; ухо щекочет нота

с неба летящая, вслед за птицей.

 

За окном природа: зелень, вкрапления красок

жизни – красного, желтого. Чудная бесконечность

в полном согласии с ними; герои кошмарных сказок,

друг к другу здесь могут почувствовать лишь нежность.

 

Укрывшись от шума в раковинах ушных и в волнах,

она ощущает себя прибоем, на деле — воздух бьётся в местах

безличия, там, где пространство сжато до минуса, оных,

телах, в избытке хранящих звуки, как слов в устах –

 

не счесть. Голова дрожит, словно листва на ветке, ветер

флюгер движет вслед за мыслью — насколько шепот

во мне подскажет, куда идти — на юг, на север?

И даже ногу поставив на землю, глубинный могучий рокот

 

не различить; в ней время застыв однажды,

велит лишь растениям жизнь продолжить.

Сама, что могила, в могиле умолкнет каждый,

она, как постель, над собой уложит

 

камни, траву. А внутри – где темень, где чертоги иные, птица

там не находит хлеба, но, поблуждав, лишь червя,

это иная пища — полуживая, но все сгодится,

лишь бы в брюхе унять пустоту и нерва

 

дрожь поглотить; так, летя с расселин, спускаясь в низину,

взмывая выше, чувствует в крыльях чужую силу

обретенную мгновеньем раньше. Предо мной картину

чудовищ рисуют тени — их голоса немы, а телеса стокрылы.

 

Длинное облако напоминает о постоянстве серого,

цвета, об измене формы в угоду шального ветра.

Люди вдоль моря ходят, будто вконец уверовав

в бесконечность песка, в нескончаемость лета.

 

Сила дождя – бьет наотмашь по тротуару, всему забору,

калитке, что, обозначив чертою двор, себя запереть забыла –

вдруг исчезает, словно её и не было, оставив лишь ручеек, и в пору

вообразить, что все приснилось, но так сильно соврать чернила

 

мне не дадут, они, вспоминая все, поспешая на зов строки,

проливают себя слезой, лишь бы свершилось нечто –

раскрылись объятия соснового леса и тихий зов реки

позвал меня к себе. Спрошу: «Надолго?». И различу – «Навечно».

 

***

Среди белых равнин, припорошенных снегом, 

распластай свое тело, согретое уличным бегом.

Застынь и узри: где-то волки в степях

ошарашенно вертят мохнатой главою,

не привыкшие к фразам людским, но лишь к вою,

презирая собратьев на толстых цепях.

 

Это – чуткость ушей, либо тела в покое, 

только так начинаешь любить за такое

однозначное чувство – своих корешей.

И открыв, закрываешь глаза, ибо больно

без защитных стекол, наблюдать, как невольно

опускается сталь, отделяя голόвы от шей.

 

Для чего – не пойму, в этом мире цвета

всех оттенков защитных, желают открытого рта

и склоненных к земле силуэтов, 

среди ночи бредущих к костру,

словно к отчему дому – верста за версту,

или сотню таких. Но желающих лишь справедливых ответов.

 

Дай им Бог добрести, а дальше – не суть,

ибо смысл не в том, чтобы вынудить жуть

обрести очертанье знакомого с плотью лица,

ведь тогда отступает морозящий страх

и, возможно, в загубленных временем снах

все свернется в себя — это будет началом конца

 

тех ниспосланных волей чужою растоптанных дней.

Озираясь, в попытках зрачка хоть огней

увидать! И учуять чеканящий шаг молодца

не привычкою, нет, но подкоркой живой

не поверив сначала, кудлатой вертя головой,

в ожидании своем именного свинца.

 

Дай им Бог обрести столь желанный покой,

ведь с доступностью савана, как не укрой, 

проступают черты человечьего тела.

Пусть волкам невдомек, удивляясь всем песьим лицом,

отчего поменялись они с тем лихим молодцом

не окрасом шерсти, но равниною белой.

 

1 Звезда2 Звезды3 Звезды4 Звезды5 Звезд (20 оценок, среднее: 4,65 из 5)

Загрузка…