Страна: Нидерланды
Елена Данченко, поэт, прозаик, переводчик, журналист, рецензент.
Закончила факультет журналистики КГУ (Кишинёв) и училась в Высшей школе переводчиков г. Утрехта. Автор 6 книг стихов и одной книги переводов, совместно с американским переводчиком.
Лауреат и финалист многих конкурсов: имени Ольги Бешенковской (Германия), Дюка Ришелье (Германия-Одесса), Международного литературного фестиваля (Прага), «Музыка перевода» (Москва), «Лучшая книга года» (Германия), Премии имени Игоря Царева, лонг-листер Бунинской премии, Волошинского конкурса, Премии «Белла» и других.
Автор публикаций стихов, переводов и прозы в журналах: «Дружба Народов», «Новая Юность», «Знамя», «Смена», «Москва», «Иностранная литература», «День и Ночь», «Зарубежные Записки», «Дарьял» и др.
Country: Netherlands
My name is Elena Danchenko. I am a writer and also journalist. I write poetry, prose, essay’s, reviews, translate from different languages into Russian, also make equirhythmical translations of songs.
I was born in Kishinev, finished Moldavian State University, faculty of journalism. After my emigration to Netherlands I studied in High School of Utrecht, at the department of translation and interpretation. Wrote six books of poetry and translated one book of poetry of Pavel Cherkashin from Russian into English, together with American translator.
I am laureate and finalist of a lot of literary competitions: by the name of Olga Beshenkovskaya (Germany), by the name of Duke Richelieu (Germany-Ukrain), International literary festival(Prague), Music of translation (Russia, Moscow) Premy of Igor Tsarev (Russia, Moscow); came in long-list of Bunin Premium(Russia) and Premium Bella(Russia-Italy).
I am an author of publications – verses and prose in magazines: Drushba Narodov, Novaya Yunost, Znamya, Smena, Moskwa, Inostrannaya literatura, Den I Noch, Zaruneznye Zapiski, Daryal and others.
Отрывок из рассказа “Монолог узницы”
Мою маму зовут Галина Васильевна Щербак, в девичестве её фамилия была Тихонова. Она 1922 года рождения, в этом году ей исполнится девяносто пять лет. Во время войны фашисты угнали ее из белорусского города Орши, в котором она родилась. Этот город находится в Беларуси, в Витебской области. Её концлагерный номер вытатуирован на руке выше локтя и я его помню с раннего детства. Но мне даже в голову не приходило его записать. Теперь он почти стёрся и, кроме того, мама категорически отказывается его показывать – чего–то боится. До сих пор…
Однажды я попросила маму рассказать мне её жизнь. Рассказать как-бы постороннему человеку, журналисту, всё что было и всё что есть… Вот что она поведала:
В 1938 году я переехала из Орши в Ленинград к бабушке Груне, маминой маме. Хотела закончить там школу и поступить в ленинградский юридический институт. Отучившись в 9 и 10 классе в 17 школе Дзержинского района (угол Восстания и ул. Некрасовской), поступила в юридический институт, выдержав высокий конкурс – стать юристом было моей мечтой. В июне 1941 года в честь окончания первого курса институтом был дан самый настоящий бал: нарядные, счастливые, ставшие уже второкурсниками, мы кружились в вальсе, смеялись, играли в фанты, не зная, что нас ожидает завтра. Домой я попала в те самые «ровно четыре часа». Только прилегла на кровать, как в комнату постучалась соседка (мы с бабушкой жили в большой коммунальной квартире): Галя, вставай, началась война!
– Ну и что – буркнула я спросонья, в 39 тоже война была, с финнами, так мы ее и не видели – повернулась на другой бок и заснула…
Я хорошо пела, даже со сцены Домов культуры, в фойе кинотеатров, в основном, песни из репертуара Изабеллы Юрьевой. В ту войну с финнами, а боевые действия проходили совсем неподалёку от Ленинграда, мы с бригадой пели в госпиталях и видели раненых. Но вот войны не видели, так что я искренне верила, что какая-то очередная война закончится, как и советско-финская, в течении нескольких месяцев.
На 23 июня у меня был куплен билет в Оршу, и я уехала к родителям. Трудно сказать, где проще было выжить: в блокадном Ленинграде или в Равенсбрюке…все мои ленинградские родственники, огромные семьи Николаевых и Матвеенко (а мои отец и мать коренные петербуржцы) умерли в блокаду от голода…Скажу так: нигде не проще.
Выжить в войну тоже подвиг.
В первые дни войны через Оршу проезжали грузовики с евреями, сбежавшими из Польши. В те ужасы, что они рассказывали, трудно было поверить. С первого дня войны мой отец вместе с соседом Жорой Петкевичем работал в военкомате, занимался мобилизацией на фронт. Он и Жора достали где-то экскаватор и вырыли в нашем дворе глубокую яму-окоп. Накрыли её поверх бревнами, засыпали землей. В ней мы и соседи прятались во время бомбежки Орши, а она была разрушена почти как Хатынь. Потом папа вывез нас всех в посёлок Згарда, где мы за скудную похлебку работали в поле у хозяйки.
Потом по постановлению горисполкома вернулись в Оршу, как выяснилось – прямо к оккупации…Наш дом сгорел в бомбежках, и всё имущество иже с ним; мне, матери и сестре пришлось поселиться у хозяйки. А вскоре нашу большую комнату заняли немцы – три эсэсовца. А мы с мамой и малолетней сестрой Катей ютились в каморке. Топили немцам печь, варили еду, убирали, стирали, а они нам за это давали по куску хлеба и по миске баланды.
Всю молодежь города по повесткам вызывали на работы. Сперва я на огромном складе перебирала посуду. Бракованные, с отколотыми краями тарелки, блюда и заварочные чайники нам разрешали забирать с собой. Помню, принесла тогда много посуды соседям, мамочка даже кое-что выменяла на муку. Затем нас стали на автобусе возить в Балбасово (в те годы и сейчас там находится военный аэродром) в госпиталь для немецких офицеров, где я и другие девчонки работали санитарками. Кормили нас хорошо: там были каши, супы. Я могла даже приносить бидоны с едой домой, кормила всю семью и соседей – семь человек. Под окнами госпиталя работали наши военнопленные. Я начала им спускать на веревке еду, в тех же бидонах. За этим занятием меня как-то застал эсэсовец, вырвал бидоны из рук, бросил меня на пол, стал пинать и жестоко избивать. Меня хотели даже повесить в назидание местным «унтерменшен». Спасла меня мама. Кто-то из наших девчонок сообщил ей о том, что случилось, она тут же примчалась в Балбасово и начала говорить по-немецки. Она прекрасно знала язык – выучка царского Института Благородных девиц. Не знаю, что она им наговорила, но вместо казни меня отправили на работы в Германию.
Мы ехали в товарняке трое суток. Ни есть, ни пить в дороге немцы нам не давали. Очутилась я в городе Рехлин , в семье колбасника Генриха Рауш, который работал для фронта: поставлял солдатам сосиски в консервных банках, колбасу, тушенку. В его колбасном цехе уже работали трое французских военнопленных: Дезире, Жан и Пьер. Там можно было жить: относились ко мне неплохо, не били, не кричали, кормили хорошо. Работать приходилось много и без выходных, в основном, по уборке дома и за детьми-гимназистами присматривать, но и мои хозяева тоже много работали. И дожила бы я на той колбасе до окончания войны, возможно, спокойно, но язык у меня острый, как бритва. В дом к колбаснику повадился молодой офицер – русский, вывезенный в Германию ребёнком родителями-дворянами. Он служил в СС. Ну я и неосторожно при нем пошутила, уже не помню как и в связи с чем. Шутка заканчивалась словами: «Вот погодите, скоро придут наши». Короче, сдал меня тот эсэсовец в гестапо.
Так я попала в политический женский концлагерь «Равенсбрюк», который находился недалеко от города Фюрстенберг, в сравнении с которым даже оккупированная Орша и жизнь в немецкой «колбасной» семье казались раем…” Это случилось в июне 1942 года, а было мне в те поры неполных 20 лет – я в августе родилась. Нам выдали полосатое платье и такую же полосатую куртку, платок на голову, деревянные опорки, которые мы носили на босу ногу, и зимой тоже. Всё.
Утром нам давали по куску хлеба, в обед миску брюквенной похлебки, вечером эрзац-кофе. По воскресеньям одаривали 20 граммами маргарина и двумя кусочками сахара. А работа была каторжная, по 12 часов в сутки – с 6 утра до 6 вечера. Поднимали в 4 часа. Утром и вечером нужно было стоять на перекличке, где нельзя было даже шепотом сказать слово. Стояли по два часа с голыми ногами в колодках – и в снег, и в метель, а потом шли на работу. Работала я сначала на земляных работах (копала рвы), потом шила в швейной мастерской, потом два года на фирме «Сименс». Это спасло мне жизнь – всё-таки не в поле на холоде. Мы работали в бараке, под присмотром надзирательниц и там нельзя было даже шепотом сказать слово. Перерыв был только полчаса, за которые мы успевали съесть половник брюквенного супа. В нашем бараке делали детали для немецких Люфтваффе, в основном, трансформаторы. И мы, русские, молча те детали браковали, на свой страх и риск.
В лагере сидели женщины всех национальностей: русские, белоруски, украинки, чешки, польки, голландки, сербки, словачки, даже немки, забранные по политической статье. Сидела жена Юлиуса Фучика, например, Густа Фучикова. Ох, я там и много языков освоила, пусть и на разговорном уровне, а немецкий знала лучше других, учила его в школе и в институте. Пела на разных языках, я ведь голосистая была и немцы ставили меня впереди колонны, чтобы я запевала по дороге не работу. Пела «Лили Марлен», всякие немецкие народные песни. Мне языки легко давались, тексты песен запоминала быстро и с тех пор пою на восьми языках.
Женщины из СССР были единственные, кто не получал посылок из дома, потому что Сталин не подписал соглашения с Красным Крестом. Остальные получали посылки и не все были крысами – делились с нами. Помню, раньше всех умирали француженки: худенькие они были, тонкокостные, а славянки другие, поплотнее. В низшем лагерном начальстве служили польки, и были они хуже немок-ауфзерок (надзирательниц). Стучали на нас, русских, белорусок и украинок, сдавали за ничто. Надо было помалкивать. Уже в конце 1944 года я угодила на 15 дней в карцер. Там уже были женщины. Три дня держали без еды, приносили только воду. Нас страшно били. Лежали вповалку на земляном полу, от голода не было сил встать. Потом меня свалил брюшной тиф. Спасли чешские врачи из заключенных. В госпитале том ставили опыты на живых людях: отрезали здоровые конечности пилой без наркоза, вырезали почки, вынимали кости из ног, заражали неизлечимыми болезнями, делали воздушную эмболию. А трупы сжигали. Помню, привезли троих голландок в больницу: длинные такие девки, высоченные. Они сильно кричали от боли. К ним подошли два врача и сделали в вену воздушную эмболию. Голландки тут же перестали кричать, скончались на моих глазах…Печи крематория на территории лагеря работали день и ночь. А я выжила и меня те врачи-чешки устроили на «хлебную работу»: я начала перебирать в крытом бараке картошку и овощи. Не дай Бог что-то положить в рот и начать жевать, могли засечь и бросить снова в карцер. И не дай Бог что-то попытаться стащить – обыскивали при выходе. Но всё-таки какие-то крохи перепадали.